Пастернак о Гефсимании: Бог, страдания Которого мы проспали
Финальное стихотворение романа «Доктор Живаго» — это не поэзия о Христе. Это поэзия о нас, которые спали, пока Он принимал решение.
Три человека спят в придорожном ковыле. Не в постели — в ковыле, в степной траве, которой нет и не может быть у стен Гефсиманского сада в Иерусалиме. Это Петр, Иаков и Иоанн — те самые апостолы, которых Он просил бодрствовать. И они уснули. Борис Пастернак мог написать «в оливах», «в траве», «под деревьями» — у него под рукой были все евангельские переводы. Но он написал «в ковыле». Один этот выбор говорит о многом: эти трое спят не в Иудее первого века, они спят где угодно, во все времена, в любом месте. Для поэта эти апостолы — мы.
Стихотворение «Гефсиманский сад» — двадцать пятое и последнее в цикле «Стихотворения Юрия Живаго», которым закрывается роман. После него нет ни строки прозы, ни послесловия. Пастернак писал его в 1949 году — в период, когда тираж его сборника был уже уничтожен, роман запрещен к изданию в СССР, а сам он существовал в положении человека, которого власть вычеркнула из списка деятелей литературы, не решившись полностью вычеркнуть его из жизни. Он знал, что такое — принять решение, зная его цену. И он знал, что такое — бодрствовать в одиночестве, пока люди вокруг спят.
Тот, Кто отказался от всемогущества
Первое, что делает Пастернак в стихотворении, — убирает из евангельского пространства все, что могло бы смягчить происходящее. В нем нет никакого торжественного богословского обрамления. Дорога вокруг горы Масличной, долина Кедрон внизу, маслины, которые «пытались вдаль по воздуху шагнуть», и в конце — «чей-то сад, надел земельный» - просто чужой огород, в котором разворачиваются события, от которых зависит судьба всего сотворенного мира.
Именно здесь, в этом безымянном саду, происходит нечто, о чем Пастернак говорит прямо:
«Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы».
Всемогущество и чудотворство сложены Богом добровольно, как вещи, взятые напрокат и возвращенные хозяину.
Творец встает в один ряд со смертными — не по нужде, а потому что Он Сам так решил.
Это важнейший акцент стихотворения: здесь нет ни жертвы обстоятельств, ни трагической неизбежности. Здесь — выбор, совершенный в полном осознании его цены.
Дальше звучит молитва. Пастернак не пересказывает ее содержание, он показывает внешнее состояние молящегося Спасителя: «В поту кровавом Он молил Отца». Кровавый пот — явление, известное медицине: это гемидроз, он возникает при предельном нервном напряжении. Евангелист Лука, врач по профессии - единственный, кто описывает эту деталь из всех четырех евангелистов. Пастернак включает ее в текст, и она работает точнее любого богословского рассуждения.
Спящие в ковыле
Вокруг описываемых событий царит пространство небытия. «Ночная даль теперь казалась краем / Уничтоженья и небытия. / Простор вселенной был необитаем, / И только сад был местом для житья» - пишет Пастернак. Весь окружающий мир исчезает: он необитаем, он — край перед обрывом. Один только сад остается реальным. Это щемящее ощущение одиночества становится для читателя реально ощутимым.
И вдруг на этом фоне появляются три спящих фигуры в ковыле. Пастернак не осуждает расслабленность апостолов прямо. Но упрек Христа в его строках резок: «Вас Господь сподобил / Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт». Их не обвиняют в предательстве или трусости — их обвиняют в том, что они не воспользовались данной им возможностью. Они были рядом с Богом в момент его усердной молитвы — и проспали это. Не потому что были бесчувственными. Просто потому что устали, замерзли, не поняли до конца, что происходит. Потому что так устроен слабый человек.
Мы читаем это стихотворение почти семьдесят пять лет спустя после его написания, и нам трудно не узнать себя в образах этих троих апостолов.
Нам тоже было дано многое через веру в Бога. И мы тоже умеем спать в самые важные ночи нашей жизни, когда Господь требует от нас бодрствования.
Жутковатая деталь: ковыль у Пастернака — это растение степи, средней полосы, то есть - нашей земли. Евангельские события перенесены поэтом в пространство, которое читатель узнает как свое. Гефсиманский сад перестает быть лишь туристической точкой на карте Иерусалима. Он здесь, рядом — и мы в нем.
«Столетья поплывут из темноты»
Стихотворение заканчивается тем, что Пастернак нарушает евангельскую хронологию сознательно. Он перепрыгивает через Страсти и выходит сразу к тому, что будет после, — к прямой речи Христа, обращенной уже не к трем ученикам, а ко всем последующим поколениям людей:
«Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты».
Здесь меняется масштаб. Только что мы стояли в саду с тремя спящими людьми — и вдруг перед нами разворачивается вся история, движущаяся к одной точке.
Столетья — не метафора времени, а конкретные эпохи, каждая со своими спящими учениками, каждая со своей Гефсиманией. И все они медленно, как баржи по реке, плывут на этот суд Божий.
Именно поэтому Пастернак ставит это стихотворение последним в романе. «Доктор Живаго» заканчивается не смертью главного героя. Он заканчивается голосом, который говорит из глубины ночи в Гефсиманском саду — и обращается ко всем, кто будет читать это после. Роман, написанный в СССР в эпоху государственного безбожия, когда смерть считалась неотъемлемым финалом человеческой жизни, — заканчивается словами о Воскресении. И это уже не литературный прием, а настоящее исповедание веры.
В 1958-м году Пастернак получил Нобелевскую премию и под давлением советской власти был вынужден от нее отказаться. Его травили, требовали покаяния, угрожали высылкой. Он не уехал. Он умер в Переделкино в 1960-м году — через два года после этих событий. Человек, написавший о добровольном выборе Христа, стоящего перед лицом смерти, сам стоял перед похожим выбором — и осознавал это.
Христос у Пастернака идет к смерти не с торжественным жестом мученика, а с мокрым от крови лицом и в абсолютном одиночестве, пока рядом спят люди, которых Он любит. И все же продолжает идти. Именно этот нерв делает «Гефсиманский сад» не поэзией об отвлеченном историческом событии, а текстом, который каждый раз заново спрашивает нас: а мы бодрствуем, когда Бог страдает?